Повозки с ранеными и фургоны с офицерскими семьями мы пропускали, впрочем заставляя принимать наших увечных, если находили их недостаточно нагруженными. Возы с вещами распрягали беспощадно, невзирая на принадлежность: требовалось еще хотя бы двадцать лошадей.
– Нам кони нужнее, – уговаривал я несчастных жертв, – не можно солдат оставить! Люди-то государевы! Сочтите хоть, сколько батогов о спины обломано! Ежели старых солдат бросать да учить новых – на одних батогах казне разорение выйдет.
Какой-то разряженный лакей чуть не получил в лоб прикладом, хватая нас за руки:
– Не смейте, это экипажи генерала фон Эберштедта!
– Передай твоему генералу мои искренние извинения. У меня раненые лежат. Выпрягай, ребята, – я отвечаю.
Сомневаюсь, остановил бы меня сам Янус фон Эберштедт, попробуй оный вступиться за имущество: раздражение против тех, кто завел армию на погибель, перехлестнуло через край. Нельзя предавать своих людей – все остальное менее важно. Вот последняя мысль, которая чудом удерживалась в моей звенящей, как колокол, накаленной солнцем голове.
Чужих коней припрягли, стали вползать в очередную гору. Оставшиеся при телегах нестроевые и легкораненые натянули веревки. Мой верный гнедой, сменивший седло на хомут, тоже шел в упряжке: мне бы с головокружением верхом не усидеть. Проходя мимо, узнал хозяина, заржал жалобно.
– Терпи, не тебе одному перемена! Бывает, и полковников запрягают.
Я взялся за лямку рядом с нянчившим забинтованную кровавой тряпкой руку солдатом, налег плечом, потянул – люди и лошади напряглись, повозка поползла веселее.
К вечеру вышли на равнину, но коням легче не стало. Несколько раненых умерло, однако вдесятеро больше прибыло больных кишечной горячкой, давно уже истреблявшей армию и добравшейся до моего полка. На следующее утро я тоже не смог встать на ноги.
Бесформенные пятна кружатся перед закрытыми глазами. Тошнота, головокружение, смертное бессилие. Пошевелить пальцем так же невозможно, как сдвинуть гору. Огонь окружает тело – или это душа? Она дрожит в ознобе, но этот огонь не согревает – жжет… Учитель, ты ошибся – ад есть! Синьор Витторио… Где ты? А Цезарь? Он тоже здесь? Мы просчитались насчет милосердия…
…
Старческий голос шепчет надо мной непонятные слова… Что, уже отпевают? Не надо, я живой! Пошевелиться, открыть глаза, пусть увидят! Меня нельзя хоронить… Темнота.
…
Низкий потолок тонет в сумерках. Смутная тень колышется ритмически где-то рядом… С усилием скашиваю взгляд – движение отдается болью в голове – бесформенная фигура сидя дремлет у постели, серый балахон шевелится в такт дыханию. Ослабев, проваливаюсь обратно…
…
Что-то прохладное ложится на раскаленный лоб, вода орошает иссохшие губы… Жадно глотаю – оказывается, есть на это силы! Еще пить…
– Хватит.
Это мне? Так я и говорить могу? Старуха – возможно, и не старуха, просто платок по-старчески повязан, лоб закрывает – обтирает мое лицо влажным полотенцем. Жизнь возвращается, вот что это такое!
– Какой день сегодня?
– Преподобных Симеона, Христа ради юродивого, и Иоанна, спостника его.
– Черт, скажи толком! Число какое?
– Не зови нечистого, накличешь! Не знаю я ваших чисел – надысь святому Илье праздновали.
Уже легче. Ильин день – двадцатое июля, бой на батарее был десятого, потом марш… Ни хрена себе, десять дней в беспамятстве? Или сколько? Когда свалился-то? Первый день марша вроде помню… Рад бы забыть…
…
Кто-то там есть за дверью… Старуха с ним разговаривает… Дверь притворена неплотно, но слышно недостаточно хорошо, чтобы разобрать, и сосредоточиться нет сил… Похоже на латынь… Что? Определенно, бред продолжается: как может не знающая цифр женщина владеть латынью?
Входит еще молодой, не старше меня, человек – хорошо выбритый, в камзоле, парике. Одежда господская, но взгляд лакейский. Чей-то секретарь или доктор.
– Здравствуйте, господин полковник.
– Сие пожелание очень уместно. И вам здоровья. Кто вы? И где мы вообще?
– В гостях у князя Кантемира, это его имение под Яссами. Позвольте ваш пульс.
Так и есть – доктор. Отдав распоряжения сиделке и запретив мне разговаривать, дабы не утомляться, он исчезает. Я погружаюсь в полубред-полудрему…
…
«…Невозможно, чтобы, когда идем путем правды, не встретилась бы с нами печаль, тело не изнемогло бы в болезнях и трудах, и пребывало неизменным, если только возлюбим жить в добродетели…»
Бесплотный голос шепчет надо мною. Изнемогшее тело тормошат, вытаскивают из сна… Приподнимают на подушках. Все та же пожилая женщина кормит с ложечки жидким и мутным отваром… Я слаб, как младенец, и так же способен только глотать жидкую пищу и пачкать пеленки. Мой желудок совсем не работает. Нянька всерьез приняла запрет и не отвечает на попытки заговорить. С трудом добиваюсь, что ее зовут Марфа. Правильно зовут, ибо печется о многом…
…
– Как ваше самочувствие?
– Отвратительно, доктор. Но гораздо лучше, чем вчера. Армия в Яссах?
– Только арьергард. Остальные ушли сегодня утром.
– Куда?
– В лагерь на Пруте. С турками постановлен армистициум, идут переговоры.
– Похоже, ваш хозяин много потеряет?
– Великий государь вознаградит его потери, я полагаю. Давайте приступим к лечению.
– Что вы разумеете под сим термином? Если кровопускание, то я отказываюсь, слабительное тем более не нужно… Еще что-то медицина может предложить?
– Разумеется, хотя бы препараты антимония или ртути, только я не ожидаю от них большой пользы при вашей болезни. Мне известен от Ивана Лаврентьевича ваш предрассудок против отворения крови…